Четверг, 19.10.2017, 15:54
Главная Регистрация RSS
Приветствую Вас, Гость
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
кормившийся близ стойбищ на подножном растительном корму до порога возраста размножения, умерщвлялся и служил пищей для палеоантропов. Лишь очень немногие могли уцелеть и попасть в число тех взрослых, которые теперь отпочковывались от палеоантропов, образуя мало-помалу изолированные популяции кормильцев этих палеоантропов. О том, сколь великую роль у истоков человечества играло это явление, пережиточно сохранившееся в форме инициаций, наука узнала из замечательной книги В.Я. Проппа14, показавшего, что огромная часть сказочно-мифологического фольклора представляет собою позднее преобразование и переосмысление одного и того же исходного ядра: принесения в жертву чудовищу юношей и девушек или, точнее, этого акта, преобразованного уже в разные варианты обряда инициации. Другой цепью, еще более сложной по своим историческим преобразованиям, тянущейся, судя по всему, от того же дочеловеческого биологического источника являются человеческие жертвоприношения. Наука знает их не только у первобытных народов, но в особенности у народов, достигших известного уровня цивилизации. Эти ритуальные умерщвления сами являются опять-таки лишь символическим следом того, что было широким фактом в конце среднего и начале верхнего плейстоцена, в напряженном времени начавшейся дивергенции двух видов, двух биологических семейств — троглодитид и гоминид. Принесение людей в жертву может рассматриваться так же, как видоизменение другого явления: исторически и этнографически засвидетельствована практика ритуального умерщвления военнопленных. Сама война в развитии человеческого рода имела сложные причины и различные прямые и косвенные следствия, тянущиеся через всю историю, но тут мы сначала остановимся на одной цепочке, а именно той, которая тянется от человеческих жертвоприношений. В научной литературе не раз высказывалась, но вызывала и постоянные возражения та мысль, что из всех видов жертв, приносившихся людьми божествам и духам, силам природы и усопшим предкам и т.д., началом и корнем надлежит считать человеческую жертву. На эту догадку следует традиционное опровержение: этнографы не знают или почти не знают этого обряда у самых примитивных народов. Он отмечен как довольно редкое явление у некоторых племен и народов, в частности в западноафриканских и в древнеамериканских цивилизациях, стоявших на относительно высоком уровне. Но ведь это возражение смешивает два вопроса: 1) было ли принесение в жертву животных почти повсеместным позднейшим смягчением архаичных человеческих жертв и 2) почему в культах некоторых народов все-таки надолго сохранилась эта исходная форма жертвоприношения. Конечно, ритуальное умерщвление людей у древних финикийцев, карфагенян, ацтеков ничего не дает для понимания тех времен, когда происходила дивергенция гоминид и троглодитид. Но изучение их способно помочь спуститься до тех далеких времен. Если некогда умерщвление людей было связано со специфическими отношениями неоантропов с палеоантропами и очень рано было подменено жертвенным умерщвлением животных, в частности скота, то в Центральной и Южной Америке крупный домашний скот почти отсутствовал, и первобытный обряд сохранился до времени сложных культов, тогда как древние греки уже с незапамятных времен заменили человеческие жертвы подносимыми всякого ранга божествам гекатомбами — горами — умерщвляемого скота. В других случаях долгое сохранение человеческих жертв объясняется другими конкретно-историческими обстоятельствами. Восстанавливать первичность именно человеческих жертвоприношений и весь порядок развития многообразных форм жертвоприношений приходится не с помощью единичных историко-этнографических примеров, а суммой косвенных, но достаточно основательных и надежных примеров. Так, перед нами зарегистрированная исследователями иерархия жертвоприношений от самых реалистичных (съедобных и съедаемых) до вполне символичных — 392 сжигаемых, возлияний или брызганий в честь духов молоком, вином или [иной. — Ред.] жидкостью, бросания или оставления незначительных кусочков пищи, вешания лоскутков в священных местах. Бесспорно, что реальные жертвы архаичнее символических. В течение долгих тысячелетий происходила символизация — вытеснение и подмена первичного содержания акта. Что касается реальных жертв, то анализ древних верования свидетельствует о наибольшей древности убеждения в необходимости жертвуемых благ самым непосредственным образом для питания тех, кому жертвы предназначены, — проживающих в природе духов и божеств. Эта идея о жертве как прямом средстве пропитания существ, не являющихся людьми, очень ярко выражена в верованиях древней Индии, древней Греции, древней Месопотамии. Даже когда наступает замена реальной жертвы символической, в частности, когда приносимые хозяйственные блага сжигались, считалось, что запах дыма непосредственно привлекает эти существа. В Библии говорится, что благоухание сожженного мяса и жира приятно богу15*. Углубляясь в древность реальных жертвоприношений, легко уразуметь, что могло бы быть первичное в качестве жертвы: человек, дичь, скот или сельскохозяйственные продукты. Последних двух еще не было до неолита, т.е. каких-нибудь 3-6 тысяч лет тому назад. С неолита действительно для духов и божеств забивалась огромная часть поголовья скота (и при кочевом, и при оседлом скотоводстве); еще и в недавние века, например, у некоторых народов среднего Поволжья ежегодно в определенные сроки в соседних оврагах закалывали и оставляли множество рогатого скота. Нетрудно допустить, что домашний скот и плоды земледелия заменили значительно меньшую по объему биомассу, какую могли доставлять окрестным «духам» охотники в эпоху до возникновения скотоводства и земледелия. А охотничья добыча в свою очередь может рассматриваться как значительно большая по объему замена человеческого мяса. Таким образом, в наших глазах восстанавливается сначала кривая восходящего биологического значения этих жертвоприношений, т.е. увеличение объема жертвуемой пищи для нелюдей (вернее, антилюдей), а позже начинается и затем круто заменяет эту реальную биологическую функцию символическая функция. Последняя может идти как прямо от человеческих жертвоприношений (религиозное самоубийство, самоуродование, самоограничение в форме поста и аскетизма, заточение), так и от жертв скотом и продуктами (посвящение животных, жертва первинок, кормление фетиша, сжигание, брызганье, возлияние). Но раз уж коснувшись позднейших исторических производных, идущих от чисто биологических явлении среднего и верхнего плейстоцена, мы должны сказать здесь же о другой линии, ведущей от жертвоприношений в сферу генезиса экономических отношений. Со становлением человеческого общества не только реальные жертвы меняют свои формы и свой объем, но на них появляются и новые претенденты вместе со становлением зачатков классов, религии, власти. Если пересмотреть все в 15*«И разложат сыны Аароновы, священники, части, голову и тук на дровах, которые на огне, на жертвеннике... И сожжет священник все на жертвеннике: это всесожжение, жертва, благоухание, приятное господу» (Лев. 1,8 — 9). Тук — это жир, отсюда «тучный». 393 Библии, что касается жертвоприношений, убедительно выступает роль жрецов как присваивателей и потребителей значительно части плодов и особенно мяса, приносимых в жертву. Здесь нелюди (палеоантропы) уже отступили на третий план, — хотя, правда, ныне некоторые исследователи и усмотрели в Библии свидетельства практического знакомства древних иудеев с ними под именем «сеирим» как и другими наименованиями16*. Но если это и реликты палеоантропов, им достается теперь все меньшая доля жертвуемого. Остальное частью сжигается, дабы не досталось им, а в значительной части поступает в личное распоряжение священнослужителей — жрецов. Прогрессивный американский ученый Поль Радин не без оснований развил взгляд, что возникновение религий имело своим экономическим основанием присваивание жрецами и шаманами, как посредниками между людьми и духами, реального экономического продукта, приносимого людьми последним17. Если мы вспомним, что в первобытном обществе фигура жреца часто совпадает с фигурой вождя, старейшины, колдуна, мы увидим в этой концепции существенный подступ к некоторым коренным явлениям экономики первобытного общества. Теперь остается вернуться к другому, связанному с нашей темой явлению, прорезывающему, трансформируясь, всю человеческую историю, — к войне. Если от современных войн, с их сложнейшими классовыми, политическим, экономическими причинами, спуститься как можно глубже в познаваемое для исторической науки прошлое, в эпоху варварства, мы обнаруживаем увеличивающееся там значение не завоевания, а самого сражения, самой битвы. В предфеодальные времена результат войны — это убитые люди, оставшиеся на поле брани. Над ними реют птицы, среди них хозяйничают шакалы. А в глубинах первобытности и подавно не было ни покорения туземцев завоевателями, ни обращения их в данников, ни захвата у них территорий. На взаимное истребление выходили только мужчины (если оставить в стороне легенду об амазонках); как мы уже замечали, с биологической точки зрения исчезновение даже части мужского населения не препятствовало воспроизведению и расширению популяции, при сохранении продуктивной части женского. Итак, если, с одной стороны, мы нащупываем в глубинах дивергенции умерщвление значительной части молоди некоей отшнуровывающейся разновидности (количество этой молоди постепенно редуцировалось до обряда принесения в жертву только первенца), то, с другой стороны, мы находим и взаимное умерщвление друг друга взрослыми мужскими особями (редуцированная форма в этом случае — поединок). Из этой второй линии произошли и рабство, т.е. сохранение жизни раненым и пленным, и его последующие преобразования и смягчения в дальнейшей экономической эволюции человечества, а с другой стороны, всяческие формы мирного соседства, т.е. превращения войн в устойчивость границ, в размежевание сосуществующих этносов, культур и государств. Войны остались как спорадические катаклизмы, которые человечество все еще не может изжить. Но наша тема — только начало человеческой истории. Дивергенция или отшну-рование от палеоантропов одной ветви, служившей питанием для исходной, — вот что мы находим в истоке, но прямое изучение этого биологического феномена немыслимо. Мы можем лишь реконструировать его, как и всю ошеломляющую силу его последствий, почти исключительно по позднейшим результатам этого переворота: с помощью наших знаний об историческом человеке и человеческой историиIX. II. Некоторые механизмы нейросигнального взаимодействия II. Некоторые механизмы нейросигнального взаимодействия между особями и популяциями палеоантроповX Социальная психология как наука будет неполна, ибо не сможет вести нас в глубины истории и доистории, пока не включит в себя асоциальную психологию. Последняя должна состоять, очевидно, из двух разделов: а) криминальная психология (психология преступлений), б) патологическая психология (психопатология). Но криминальную психологию нам придется отложить: слишком много изменялось в истории в представлениях о «норме» и «преступлении». Революционер считался (и в капиталистических странах считается) преступником, его казнили, или ссылали, или держали в заключении. Джордано Бруно тоже был казнен как преступник. «Подрывные* мысли преследовались как преступление, хотя в другую эпоху они же вознесены как величайшая общественная ценность. Как показал французский исследователь Фуко, еще в XVII и XVIII вв. во Франции преступники и умалишенные содержались в одном заведении, так как сводились к некоему общему социальному знаменателю — ненормальному поведению18, иными словами, нарушению принятых в данном обществе и в данное время норм социального поведения. Но мы обратим главное внимание на психопатологию как еще один источник, способный вести исследователя в глубины той дивергенции, с которой пошел род людской. Психическое заболевание не установлено, пока нет ненормального поведения. Что же такое ненормальное поведение в самом широком обобщении? Это не те или иные действия, а невозможность их корректировать извне, т.е. привести в соответствие с требованиями среды или отдельных людей. Следовательно, ненормальность с точки зрения психологии — это невнушаемость. Такое определение справедливо для любого общества, для любой эпохи. Что именно внушается, какие именно нормы поведения, речи и мышления — это исторически изменчиво. Но психическая болезнь состоит в нарушении элементарных механизмов, с помощью которых вообще люди подвергаются суггестии со стороны других людей (исключение составляют 395 слабая олигофрения, т.е. дебильность, и микроцефалия, при которых внушаемость, напротив, гипертрофированна). Болезнь ли это в точном смысле слова, т.е. имеются ли нервно-мозговые нарушения во всех случаях отклонения человека от нормального диапазона внушаемости? Еще сравнительно недавно все психические заболевания делили на две группы: органические и функциональные (чисто духовные). Только у первых поддавались наблюдению и определению те или иные нарушения в нервно-мозговом субстрате. Сюда относятся опухоли, повреждения, кровоснабжения мозга, инфекции, интоксикации, травмы, врожденные аномалии морфологии мозга, нейрогистологические изменения. Функциональные же заболевания представлялись бестелесными. По поводу них возможны были философско-психологические спекуляции. Но вот стена, разделявшая эти две группы, была пробита. Роль тарана пала на фармакологию: оказалось возможным «средствами химии лечить дух»19. Вернее, химия не лечит сам корень болезни, а компенсирует нечто, порождающее ненормальное поведение, подобно тому, как издавна компенсируют близорукость и дальнозоркость с помощью очков или — с более недавнего времени — диабет с помощью инсулина. Но это «нечто», подправляемое химией, будет выглядеть как некоторое число разных явлений, пока мы не сумеем свести его к единому явлению — к проблеме внушения. Однако, прежде чем прийти к такому обобщению, нужно сделать другой очень важный вывод из великих фармакологических побед над «нематериальными» психическими процессами. Раз химическими средствами можно воздействовать на самые различные формы ненормального поведения (как и обратно — делать поведение ненормальным), значит, непосредственная причина во всех этих случаях — нарушения в химизмах, в обменных процессах, осуществляемых тканями мозга. Но тем самым крушится принципиальное отличие от «органических заболеваний»: химические процессы и их изменения и нарушения — это не менее органическое, т.е. «телесное» явление, чем поражения кровеносных сосудов головного мозга или структур нервных тканей. Более того, сходство и даже общность многих симптомов при «органических» и «функциональных» психических болезнях заставляет считать, что и все структурноморфологические изменения при «органических» болезнях ведут к ненормальному поведению больного через посредствующий механизм нарушения обмена веществ, т.е. через вызываемые ими сдвиги в химии тканей мозга (гистохимии). Таким образом, бурные успехи технологии фармакологических средств дали в руки психиатров возможность не только подлечивать психические болезни, но и доказать, что это бесспорно материальные нарушения, ибо то, что можно снимать введением в организм тех или иных химических веществ, несомненно, порождено отсутствием или недостатком в организме этих веществ (или иных, действующих аналогично). Но речь идет не об одном веществе, а о весьма разных, в том числе даже противоположных по своему действию. Так, например, одна группа медикаментов снима- 19 В драматизированной форме этот переворот в психиатрии замечательно описан Полем де-Крюи в книге «Борьба с безумием». См.: Крюи П. де. Борьба с безумием. М., 1960. 396 ет неумеренную, буйную психическую активность, успокаивает, а в больших длительных дозах угнетает, приводит к депрессии, сонливости и летаргии. Другая же группа преодолевает психическую пассивность, унылость, меланхолию, депрессию, но при больших, длительных дозах превращает недоактивность в сверхактивность, подавленность — в буйство. Одни химические агенты корректируют чрезмерную активность, другие — недостаточную. Есть и более специальные медикаменты. Что же объединяет все эти разные явления? Только то, что и повышенная и пониженная активность делают человека в той или иной мере неконтактным и асо-циабильным. Это значит, что окружающие не могут в должной мере влиять на его поведение. Вот почему медикаментозная терапия (химиотепария) всегда сочетается врачами с психотерапией, в том числе с мягким, заботливым обращением, восстанавливающим разрушенные или недостающие мостки контактности и открывающим дорогу внушению в широком смысле (в том числе, если надо, и гипнотическому). Неконтакность — это и есть броня, закрывающая психотика от внушения окружающих. Неконтактность тождественна невнушаемости. И в самом деле, эту функцию в равной мере выполняют обе противоположные аномалии: если психотик сверхактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других собственными маниями (стойкими самовнушениями), бурной двигательной активностью или, наоборот, кататонией, которые невозможно перебить никаким внушаемым, т.е. требуемым, рекомендуемым, испрашиваемым действием; если психотик слабоактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других своей нереактивностью, депрессивностью, дремотой. Оба противоположных фильтра схожи, так как в равной мере не пропускают тех же самых воздействий внушения: один — неукротимость, другой — недоступность. Иными словами, оба характеризуются неполной проницаемостью или даже непроницаемостью для специально антропических раздражителей. Один — маниакальное упорство, другой — капризность. Следовательно, нормальный человек, т.е. поддающийся, и подвергаемый внушению, вернее, идущий навстречу внушению, находится в узком диапазоне между этими двумя крайностями (оставляя здесь в стороне явление гипервнушаемости). Это как бы щель в спектре невнушаемых состояний, точка уравновешенности двух возможных противоположных по своему знаку состояний: невнушаемости. Недаром при современном медикаментозном лечении в любом случае прописываются оба противоположно действующих средства в разных пропорциях, чтобы предотвратить прямой перевал из одного невнушаемого состояния в противоположное, не удержавшись в критическом переломном интервале. Если не применять комбинированных медикаментов, именно это и получается. Подойдем к этим явлениям с антропогенетической точки зрения. Все психические заболевания теперь придется поделить на две совсем новые группы: генетически обусловленные (маниакальные и депрессивные психозы, олигофрении, шизофрении и т.д.) и экзогенные (травматические, наркотические, токсические, инфекционные, опухолевые). Нас интересует только первая группа, вторая же лишь постольку, поскольку она способна воспроизводить частично или вполне симптомокомплексы первой. Несмотря на бурное развитие генетики, еще почти никто не подошел с позиции антропогенеза к материалу психиатрии. 397 Правда, до появления и генетики, и психофармакологии уже зародилось научное направление такого рода, но крайне узкое. Это — эволюционный подход к микроцефалии, связанный с именами Фохта (1868 г.) и Домбы (1935 г.)20*. Мысль была правильная: некоторые врожденные психические аномалии представляют, собой атавизмы, т.е. возрождение в редких особях того, что было всеобщим в филогенетически предковой форме. Такой атавизм Фохт и Домба усмотрели в симптомокомплексе микроцефалии. Это было очень демонстративно и истинно. Но, во-первых, они были вынуждены ограничиться только той аномалией, при которой налицо, прежде всего, выраженные физические уклонения от нормы: малоголовостью, морфологически «предковыми» признаками черепа (и мозга), а уж глубоким слабоумием только как сопровождающим синдромом. Во-вторых, они не могли опираться на генетику, т.е. научно объяснить и неизбежность возрождения в потомстве предковых черт, и в тоже время неизбежность расщепления предковых черт, т.е. невозможность повторения полного портрета предковой формы среди особей последующей биологической формы. В-третьих, ввиду недостаточного развития антропологии — не только при Фохте, когда ее почти вовсе не было, но и при Домбе, когда она немало продвинулась, — они не имели достаточного понятия о тех предковых родах, из которых произошел Homo sapiens, т.е. об археоантропах и палеоантропах. Но вот сегодня мы можем значительно обобщить открытие Фохта — Домбы: все истинные или генетически обусловленные психические болезни можно считать воспроизведением разрозненных черт, характеризовавших психонервную деятельность на уровне палеоантропов или, крайне редко, более отдаленных предков. Ведь генетически обусловленными могут быть не только морфологические и морфофункциональные, но и обменные, гистохимические, химико-функциональные отклонения от нормы у неоантропа в сторону палеоантропа. Последние, т.е. обменные отклонения в тканях мозга, мы обнаруживаем только по ненормальному поведению. И в самом деле, среди характерных аномалий поведения душевнобольных сколько замечаем мы признаков, которые ныне исследователи реликтовых гоминоидов (палеоантропов) описывают как свойства последних21. Например, ночное блуждание (лунатизм), летаргия и длительный неглубокий сон или дремотное состояние, гебефрения — беспричинный смех и ряд других. Но нам сейчас важен один, причем негативный признак всех психических патологии: они воспроизводят эволюционную стадию невнушаемости, т.е. не контрсуггестивность, а досуггестивность. Впрочем, здесь есть элемент оборонительной функции, как бы забронированность от суггестивной (или, может быть, лишь интердик- 20* См. уже упоминавшиеся в главе 2 настоящей книги работы: Vogt К. Ьber Mikrozephalen oderAffen-Menschen. Braunschweig, 1867; Idem. Mйmoire sur les microcephales, ou hommesinge // Mйmoires de Tlnstitut National Gйnйvois. Bazel, 1867, Bd. XI; Фохт К. Малоголовые. СПб., 1873; Домба М. Учение о микроцефалии в филогенетическом аспекте. Орджоникидзе, 1935; Берлин Б.М. К клинике семейной микроцефалии // Советская психоневрология. Киев - Харьков,1934, №1. 21 См. Поршнев Б.Ф. Проблема реликтовых палеоантропов // Советская этнография. М., 1969, №2. 398 тивной) работы возникающей второй сигнальной системы. Видимо, это как раз и восходит к нейропсихическим чертам палеоантропов эпохи дивергенции. Дело не в содержании тех или иных маний и бредов: воображает ли себя больной Христом, Наполеоном или Гитлером, воображение тут в любом случае подкрепляет или оформляет его психическое состояние закрытости для внушения с чьей бы то ни было стороны («выше всех»). Существенна и стабильна только эта функция, а не исторически случайная личина; уподобление себя великому человеку облегчает невнушаемость, а не является ее конечной причиной. Психопатология сверхактивности и слабой активности имеет тот же общий признак: «защищенность» от внушения; я ставлю это слово в кавычках, так как внушение вовсе не обязательно отождествлять с причинением ущерба, оно вполне может играть и обратную роль. Вот почему это свойство палеоантропов правильно называть досуггестивным, — они были просто еще вне социальных контактов, еще не обладали собственно второй сигнальной системой даже в зачаточной форме. Из сказанного есть, как выше отмечено, лишь совсем немного исключений: микроцефалы и дебилы обладают повышенной внушаемостью; криминалистике известно, что преступники широко используют дебилов как свое орудие, злоупотребляя их внушаемостью. Дебильность — самая слабая степень олигофрении. Но ведь суггестивная функция еще не есть зрелая вторая сигнальная система, она принадлежит кануну или началу второй сигнальной системы. Тем самым эта сверхвнушаемость при некоторых прирожденных психопатиях все же свидетельствует о том, что на каком-то этапе или в какой-то части популяции было нормой в мире поздних палеоантропов или, может быть, ранних неоантропов. Мы можем даже предположить, что в их отношениях боролись между собою эти две тенденции: асуггестивность и гиперсуггестивность. Итак, психически больные люди — это неизбежное, по законам генетики, воспроизведение в определенном маленьком проценте человеческих особей отдельных черт предкового вида — палеоантропов. Речь идет ни в коем случае не о широком комплексе, тем более не о полноте черт этой предковой формы, а лишь о некоторых признаках, самое большее — о группе необходимо коррелированных признаков. Точно так же у других человеческих особей воспроизводится, скажем, обволошенность тела без всяких других неандерталоидных симптомов, у иных — некоторые другие черты морфологии. Совсем попутно отметим, что вследствие существенно иного генетического механизма, отдельные неандерталоидные признаки проявляются в старости, причем у женщин статистически несколько чаще. Те люди, у которых в сильной форме воспроизводятся некоторые нервно-психи- ческие черты предковой формы, попадают в категорию психически больных, т.е. введение психиатрии. Как мы уже обобщили, это в основной массе так или иначе невнушаемые (неконтактные) личности. С точки зрении норм нашей человеческой жизни это очень большое несчастье. Но нас интересует их симптомокомплекс лишь как памятник жизни существ, еще не перешедших в люди: психотики в условиях клиники или дома, загордившись от внушения, тем вынуждают обслуживать себя. Эти индивиды как бы вырываются из сети внушений, заставляющих людей действовать не по стимулам первой сигнальной системы и животного самосохранения. Они 399 не могут умереть, ибо окружены заботой других. В положении психотика, таким образом, есть нечто генетически напоминающее паразитизм при вполне здоровом теле. В мире животных нет психопатологии. Неврозы во всем предшествовавшем изложении сознательно элиминировались. Но и неврозы у животных могут быть только экспериментальными, т.е. в искусственно созданных человеком условиях. В природной обстановке животное-невротик было бы обречено на быструю гибель. Целая цепь ученых от Уоллеса до Валлона доказывала и доказала, что человеческое мышление не является линейно нарастающим от животных предков полезным свойством; напротив, оно и в антропогенезе, и в онтогенезе у ребенка сначала вредно для каждого индивидуального организма, делает его беспомощнее по сравнению с животным; лишь дальнейшее его преобразование понемногу возвращает ему прямую индивидуальную полезностьXI. Но как же, если исключить всякую мистику, объяснить это «неполезное» свойство? Ведь естественный отбор не сохраняет вредных признаков, а нейтральный признаком данное свойство не назовешь. Возможно лишь одно объяснение: значит, оно сначала было полезно не данному организму, а другому, не данному виду (подвиду, разновидности), а другому. Следовательно, надо изучить, во-первых, кому и почему это свойство у других было полезно, во- вторых, как они, заинтересованные, это свойство других закрепляли, удерживали, навязывали. Мы не можем с помощью сказанного в этом разделе восстановить точную схему дивергенции троглодитид, и гоминид, начавшуюся еще в мире поздних палеоантропов и завершившуюся лишь где-то при переходе от ископаемых неоантропов к современным. Мы можем лишь совершенно предположительно допустить, что поздние мустьерцы, в высочайшей мере освоив сигнальную интердикцию в отношении зверей и птиц, наконец, возымели тенденцию все более распространять её и на себе подобных. Эта тенденция в пределе вела бы к полному превращению одних в кормильцев, других в кормимых. Но с другой стороны, она активизировала и нейрофизиологический механизм противодействия: асуггестивность, неконтактность. Может быть, поначалу не следует представлять себе расщепление популяции «кормильцев» на автоматически поддающихся интердиктивным и суггестивным командам и выработавших частичную блокировку. Допустимо ведь и представление, что все эти три функции (давать команду, исполнять команду, не воспринимать команду) могли сначала проявляться в каждом индивиде — попеременно или в зависимости от обстоятельств. В дальнейшем все же реалистичнее картина постепенного расхождения по признаку преобладании в поведении особи одной из этих трех функций. У нас нет оснований утверждать, что именно от контактных исполнителей или от неконтактных или, наконец, от преимущественно дающих команду ведет начало та ветвь, которая завершится оформлением вида Homo sapiens. Вероятнее всего предположить несколько этапов: например, сначала обособляется более податливая на команды часть палеоантропов, позже именно они перенимают умение командовать, затем у первых вырабатываются простейшие механизмы не принимать команду, и только после всего этого, допустим, снова у вторых начинается вместе с 400 морфологической также и нейрофункциональная сапиентация, т.е. собственно образование высших ступеней второй сигнальной системыXII. Моя задача состоит не в предвосхищении этих будущих палеопсихологических исследований, а лишь в постановке наряду с предыдущими и этой части проблемы дивергенции троглодитид и гоминид. Это слишком ответственная задача, чтобы осмелиться на нечто большее, чем первый шаг. III. Время дивергенции палеоантропов и неоантроповXIII От различных следов дивергенции, которые можно приметить в разнообразных явлениях позднейшего исторического времени, вернемся к тому исходному времени, когда свершилось само раздвоение, или, вернее, отпочкование. Антропологи, когда ставят этот вопрос, сводят его почти исключительно к констатации тех костных находок (упомянутых выше), которые представляют собой нечто «переходное» между палеоантропом и неоантропом, то есть сочетание, как бы смесь признаков того и другого. Но ведь в том и дело, что такого рода черепа и другие костные останки могут быть и на самом деле «смесью», иначе говоря, помесью — продуктом позднейшей гибридизации уже в той или иной мере разошедшихся видов, или даже родовXIV. Но следует ли вообще думать, что палеонтология всегда ищет и находит все промежуточные ступеньки между одной биологической формой и филогенетически последующей, уже существенно отличающейся? Состоит ли сама идея палеонтологии в том, что в принципе должны где-то существовать останки всех мыслимых степеней сочетания прежнего и нового? Нет, конечно, в этом филогенетическом переходном мосту всегда много неустойчивых, хрупких образований, не надстраивающихся в чисто количественном ряду друг над другом, а представляющих очень бедные по числу, очень вариативные и очень ломкие образования. Пока, наконец, одно из них не станет основанием для жизнеспособной, многочисленной ветви. Палеонтологи иногда называют это практически неведомое им, исчезнувшее соединение эволюционных форм «черешком». Этот черешок, на котором держится новый вид, всегда тонок, почти никогда не доступен прямому изучению палеонтологии. Иначе говоря, в диапазоне между родительскими и нашедшими свою почву стойкими, дающими богатые соцветия таксономическими единицами находится обвал возникавших и гибнувших нежизнеустойчивых форм. В десятки раз труднее изучить этот «черешок» ответвления человека — Homo sapiens, оторвавшегося относительно быстро на огромную, как мы уже знаем, биологическую дистанцию: на расстояние нового семейства. Уж очень специфично то, что возникло: вид, отличающийся инверсией процессов высшей нервной деятельности, «животное наоборот». Посмотрим, что же мы все-таки имеем в руках из костного материала, годного для непосредственной датировки и биологической фиксации дивергенции. В результате блестящих исследований ископаемых эндокранов, осуществленных В.И. Кочетковой, мы узнали нечто более важное, чем существование тут и там в четвертичных отложениях «переходных» черепов, расположенных по сумме признаков на том или ином отрезке пути между «неандертальцем» и «кроманьонцем». Откры- 401 тие Кочетковой состоит в глубоком изменении прежнего представления о самих кроманьонцах, т.е. об ископаемых неоантропах начальной поры верхнего палеолита, которые оказались не тождественными позднейшим неоантропам. Трудно переоценить огромность этого, казалось бы, тончайшего сдвига: кроманьонцы — не то, что привычно и долго о них воображали. А именно было общепринято, что кроманьонцы — это другое наименование для нас самих. Посади с нами за обеденный стол неандертальца — все согласны, что его общество было бы невыносимо; но посади кроманьонца (хорошо одетого, побритого, обученного нашему языку и манерам) — его якобы никто бы и не отличил. Соответственно подчас говорят: «Мы, кроманьонцы». Исследование эндокранов обнаружило тут ошибку. Трудно сказать, оценила ли в полной мере сама В.И. Кочеткова всю капитальность своего вывода, что черепа группы ископаемых неоантропов (Homo sapiens fossilis) серьезно отличаются — по крайней мере, в некотором проценте экземпляров и тем самым в среднем — от величин типичных и устойчивых для ныне живущих неоантропов, т.е. людей современного типа. Мало того, выяснилось, что это отклонение характеризует людей первой половины верхнего палеолита (столь же неточно в общежитии именуемой «ориньяком»). Такие верхнепалеолитические индивиды, как Кро-Маньон III, Маркина Гора, оказались по эндокрану, т.е. по макроморфологии головного мозга, вообще ближе к палеоантропам, чем к неоантропам. В своих цифровых таблицах различных параметров строения мозга В.И. Кочеткова убедительно выделила ископаемых неоантропов в особую группу, оказавшуюся глубоко специфичным перевалом в антропогенезе. Некоторые показатели, нарастающие во всей цепи от шимпанзе к австралопитекам и далее, достигают своей кульминации именно в группе ископаемых неоантропов, после чего кривая падает. Другие показатели, наоборот, достигают кульминации накануне появления этой группы, т.е. у палеоантропов, а с ископаемых неоантропов уже начинается нисходящая линия, характерная для неоантропов вообще по сравнению с ростом соответствующей кривой у троглодитид вообще. Однако следует помнить, что вся группа ископаемых неоантропов пока представлена сравнительно немногочисленными находками. Тем выразительнее выступает ее полиморфность (см. составленную мною сводную таблицу по опубликованным данным В.И. Кочетковой). Из этой таблицы вполне правомерно вывести заключение, что ископаемые неоантропы — это и есть «черешок» нового семейства. Вернее, это пестрый конгломерат не очень жизнеспособных видов и разновидностей, составлявших переходный мост между палеоантропами и неоантропами современного типа, тем самым между двумя семействами. На дне пропасти между ними найдены лишь немногие обломки этого филогенетического моста. В переводе на хронологию, его длина — всего лишь 15-25 тыс. лет. Но на этом-то отрезке и укладывается почти все таинство дивергенции, породившей людей. Впрочем, начало его надлежит продвинуть несколько дальше в прошлое: первый пролет моста кое в чем начинает вырисовываться в гуще поздних палеоантропов. Часть этих животных, как отмечено выше, уже обладала странностями вплоть до размазывания пятен красной охры — пережженной глины или окислов железа (эта странность — не «искусство», вспомним, что самец птицы австралийский атласный беседочник раскрашивает внутренность своей беседки пользуясь кусочком предварительно измочаленной коры, — это чисто этологическое приспособление для отличения самками партнеров своего вида, исключающее межвидовое скрещивание). Мы уже знаем, что родовым, всеобщим отличительным свойством семейства гоминид, постепенно отходившего от троглодитид по этому мосту, или черешку, является вторая сигнальная система. Следовательно, для всех Представителей этой «переходной» группы может быть характерной выраженность разных компонентов, из которых вторая сигнальная система сложится в дальнейшем, однако пока в разрозненном виде еще не дающих устойчивой и жизнеспособной функции и структуры. Может быть, иные из этих компонентов выгодны одним особям и одновременно гибельны для других или выгодны особи в данный момент и гибельны в другой. Таким амбивалентным компонентом могла быть описанная нами выше нейрофизиологическая (если угодно, п